Рассказ — формат для меня нетипичный. На двенадцать написанных романов рассказов у меня всего два, и один из них — «Кольцо» — очень старый рассказ, но я все равно хочу его показать.
Кольцо. Вне всяких сомнений, это было кольцо. Будь оно все проклято!
Марина тяжело присела на безропотную и безразличную гостиничную кровать, и с ненавистью глянула в казенное окно. Окно не было ни в чем повинно – точно так же, как и виднеющийся из него серый, шелушащийся, и унылый бок какой-то пятиэтажки, едва различимый теперь сквозь сетку крупного мокрого снега. И снег, и скверная зима, и псориазная пятиэтажка напротив, и вся ее собственная, никчемная жизнь вызывали у Марины почти физическую тошноту. Она уже не плакала, только некрасиво шмыгала толстым распухшим носом и все твердила про себя: «Кольцо! Кольцо!» — как будто в этом плотно, как хватка удава сомкнувшемся слове и заключалось все: и чужой, невыхоженный собственными ногами неуютный город, куда ее занесло, и насморочная зима, и вся ее напрасно, как оказалось, прожитая жизнь. Да, вот так в одночасье все и рухнуло – то, что многие годы катилось – пускай ни шатко, ни валко, но двигалось же вперед! И вот теперь – теперь оказалось, что все это движение вперед было не более чем иллюзией – дорога привела ее в никуда. Мир замкнулся, змея укусила себя за хвост.
Марина сжала зубы, обхватила голову руками и застонала, раскачиваясь и сминая казенное сиротское покрывало. Она пыталась думать о том, что сын-оболтус Сашка взялся наконец-то за ум, и, после бесконечных проволочек и академотпусков получил диплом; двинул вперед карьеру, и год назад женился. И даже жена его, вопреки каким-то внутренним опасениям и протестам, Марине сразу понравилась. Однако мысли о сыне почему-то напрямую связывались с этим злосчастным кольцом, и она бросила их, и стала думать, как удачно они с мужем сделали в квартире ремонт, и что муж наконец-то получил бог весть сколько ожидаемое повышение – стал завзамкакого-то там… Марина даже вспомнила имя этого завзама, и то, как отрадно и благолепно они все вместе отмечали событие у них на даче. И не было никакого кольца. Не было – и баста!
Она всхлипнула и утерлась мерзким вафельным полотенцем с черной расплывчатой печатью. Полотенце пахло хлоркой, неустроенностью, чужим городом, и обветренной вчерашней котлетой. В этом запахе не было ничего живого – ничего, хоть самой малой толикой напоминающего Маринину вчерашнюю жизнь. Потому что эта с таким трудом налаженная жизнь не далее как вчера вдруг перестала походить на самое себя: она изогнулась, поднялась на дыбы и лягнула Марину как необъезженная лошадь. Перехватило дыхание. Сдвинулись тектонические плиты. Пришли в движение невидимые и неведомые механизмы. Прямая, презрев Евклидову геометрию, выгнулась, и стряхнула с себя Марину. Звенья лязгнули, как буфера вагонов, и сомкнулись, заключив Марину в то самое кольцо, выбраться из которого теперь уже было невозможно. Теперь она навсегда будет обречена тащиться по замкнутому кругу.
Это было настолько зримо и страшно, что все: и полотенце, пахнувшее вываренной котлетой, и холодный снег за окном, и мокрая, насквозь промерзшая стена общежития напротив показались несущественными и даже нереальными. Так же, как и ее, Маринин, собственный и неприличный побег, совершенный полчаса назад из чужого номера. Она бежала воровато и постыдно – в туфлях на босу ногу, прижимая к не первой молодости груди скомканное второпях белье и колготки, и косясь на горничную, равнодушно пылесосящую вдали неизбежно красную, с лысым натруженным хребтом посередине коридорную дорожку. Марина между тем трусливой рысцой пересекла гулкое паркетное пространство холла, оставив за спиной номер, похожий на ее собственный, как две капли воды из одного и того же крана.
Марина зачем-то понюхала свои ладони и содрогнулась: сколько ни мой, в них, должно быть навсегда останется запах сигарет и перегара, и какой-то чужой спящий мужик, с которым она познакомилась вчера поздно вечером в гостиничном баре, а проще говоря — он ее там снял. И даже имени его она не запомнила, да, собственно, и не стремилась запомнить — зачем? Что бы это изменило? Избавило бы ее от кольца? Ничего, ничего уже не может ее от него избавить, ничто не может спасти! И тот, с сигаретами и перегаром, он был ей нужен вчера вечером лишь затем, что она абсолютно не могла оставаться одна — со своими неотвязными мыслями, также замкнувшимися в ненавистное кольцо, и этой дрянью — массивным крюком в неровно побеленном гостиничном потолке, с которого ее так и тянуло снять дешевый, легкомысленный пластмассовый шар.
Крюк, косо посаженный в лепную пыльную розетку, притягивал ее блуждающий взор все чаще и чаще, пока она не стала смотреть на него неотвязно. После того, как Марина поняла окончательную и бесповоротную закольцованность мира, ее больше ничего не интересовало так, как простенький расчет из области сопротивления материалов: выдержит ли крюк?..
По счастью Марина не была по профессии конструктором, который мог бы сразу, на глазок, навскидку определить – да, этот толстый, литой крюк выдержит. Можно даже не сомневаться.
А началось это все примерно неделю назад, на дне рождения единственного сына, когда выпившая шампанского и разомлевшая Марина погладила по плечу дохаживающую последние сроки беременности невестку, и спросила, как же решили назвать ребеночка.
— А чего тут думать, — сын, уже изрядно нагрузившийся, смотрел на Марину через стол скопированными с ее же лица серыми прозрачными глазами, и улыбался. – Чего тут думать, мать? Конечно, Антон!
Радужные круги поплыли перед глазами, и Марина внезапно почувствовала то, что обычно чувствует боксер, пропустивший прямой удар в челюсть. Антоном звали бывшего мужа – того самого, который и женился на ней только потому, что она уперлась и не согласилась сделать аборт, и который ушел от них после трех лет безобразной жизни; и даже появившийся на свет Сашка интересовал его не больше, чем прошлогодний снег. Дрогнувшей рукой она поставила фужер на стол, поправила прядь волос и заставила себя улыбнуться:
— А почему Антон?
— Ну как, я же Александр Антонович, а отец мой — Антон Александрович, дед — Александр … Антонович? Да! Стопудово! Прослеживаешь связь поколений? Надо поддержать. Традиция, мать.
Марина хотела вдохнуть, и почему-то не смогла. Воздух не пошел в легкие. Одновременно ей захотелось закричать, заплакать, сбросить на пол недопитый фужер — но вместо этого она улыбнулась откинувшейся на подушки, отечной и покрытой пигментными пятнами невестке:
— Положить рыбки, Олечка?
Олечка помотала головой — она была только-только выпустившийся врач, и всегда знала лучше всех чем нужно питаться. Приготовленный специально взявшей для этого два отгула свекровью богатый стол она игнорировала. Рыбку есть было категорически невозможно, потому что ее неизвестно где выловили, и кто знает какой завод сливал в реку, где жила эта рыбка, бог знает какие отходы. Мясо кишело гормонами и глистами. Яйца и сливочное масло употреблять было невозможно из-за холестерина, холодец — тем более. В свежих помидорах копились какие-то соли, а уж помидоры маринованные были и вовсе чистая отрава. В колбасе — красители и глутамат натрия. В майонезе ничего живого отродясь не бывало, но зато присутствовали эмульгаторы и загустители. Питалась Олечка преимущественно кашами, хлебом и фруктами.
Невестка протянула руку, взяла из вазы крупное, красное, восковое, произведенное где-то в Польше по интенсивной технологии яблоко, и с хрустом его надкусила. Яблоко было именно произведенным, а не выращенным, потому как такие нечеловеческих размеров яблоки обычным способом вырастить было невозможно. Марина, окончившая биофак и всю жизнь проработавшая с растениями, могла бы порассказать Олечке, что вырастить такое вот красивое яблочко без единого пятнышка и червоточинки можно только опрыскивая деревья по технологии ровно шестнадцать раз, да еще и накачивая землю химикатами – могла даже перечислить какими именно. Но Марина не делала этого, потому что тогда остались бы только каша и хлеб. Да и сына с будущим внуком было жалко.
Круги перед глазами сменились тупой болью в затылке и висках, и она поняла, что подскочило давление. Потихоньку выбравшись из-за стола, Марина добрела до ванной, и не думая о том, что от укладки на голове ничего не останется, обильно смочила виски и лоб холодной водой.
— Мариш, ты чего?
— Ничего, Вась… Голова что-то…
— Анальгину попросить?
— Не надо. Пойдем лучше домой, а?
— Рано еще. Неудобно. Да и дома что делать? Футбол я уже пропустил…
Муж, Вася, был святая простота и свет в окошке, и достался Марине явно случайно, потому что мужей таких не выпускали, наверное, уже лет пятьсот. Он был не какой-нибудь там ширпотреб, а явно антиквариат и штучная работа, суперприз, выигранный ею дуриком по трамвайному билету. Вася не курил, пил очень умеренно, да и то только в гостях, и Сашку вырастил как родного. Да он и был ему родным, родней некуда. И ни разу за двадцать с лишком лет, прожитых бок о бок с Мариной и сыном не заикнулся, что хорошо бы и кровных детишек завести.
Основательно забытый, и даже можно сказать похороненный очень глубоко в Марининой памяти бывший, который Антон, к детям оказался совершенно равнодушен, но сам процесс, как говорится, очень уважал. За три года совместных мучений Марина сделала четыре аборта; последний из них, неудачный, и лишил ее способности родить Васе наследника. Но Вася был истинный праздник души: писал себе какие-то мудреные программы, смотрел раз в месяц футбол, потому что такова была обязанность мужчины, безо всякой обязанности любил Сашку, и раз в месяц по воскресеньям, прихватив сына, ездил с друзьями на рыбалку. Все остальное время он был полностью и целиком Маринин.
— Ну что ж… Домой, так домой.
Он заглянул в кухню, где Ольгина мать, их сваха, готовясь подавать горячее шумно перемывала в мойке посуду, обвязав фартуком тучное тулово, а сват споро перетирал тарелки, и вежливо попрощался. В единственной комнате уже танцевали, сдвинув стол к стене, и Ольга гнала курящих друзей своего мужа на лестничную площадку. Вася улыбнулся, помахал сыну рукой, и подхватил уже одетую жену под руку – ему показалось, что Марина вот-вот упадет в обморок. С ней такое уже бывало – и от духоты, и от переутомления.
Дома он заботливо уложил Марину в постель, подоткнул одеяло, принес от давления и головной боли, погладил жену по ноге и, раз уж не досталось именинного торта, отправился на кухню пить чай с булкой. Потом он лег рядом с женой и очень быстро уснул, а она всю ночь ворочалась с боку на бок, переживая предательство. К утру же поняла, что все случившееся вчера вечером было не предательством единственного ребенка, а справедливым возмездием.
Ведь помимо мужа Антона у Марины давным-давно была и свекровь, которая слезно просила не называть ребенка Александром, потому что по странному — а теперь вовсе и не странному! — стечению обстоятельств первого мужа свекрови тоже звали Александром. И этот Александр чем-то обидел бывшую свекровь так, что обида за долгие годы не рассосалась, и не поросла быльем. И маленький мальчик Сашенька был никогда не заживающей коростой на никогда не заживающей ссадине. Но Марина была молодая и глупая, и имя это было у нее любимое. Антон не возражал, и даже что-то такое сказал, помниться, как вчера Сашка… Что-то такое… Она мучительно попыталась вспомнить, что же именно сказал тогда, двадцать шесть лет назад ее первый муж, но слышала только одно: голос своего родного сына. Своей кровиночки, которую она сама родила, и назвала, как сама захотела… И теперь вот Сашка назовет сына Антоном. Создаст традицию. Даже не создаст — а поддержит, потому что она сама, она сама!.. «А потом Сашка бросит Ольгу» — вдруг почему-то подумалось ей. Почему? Этого она и сама не знала. Да, и Антон вырастет, женится, и назовет сына Сашкой. Кольцо. Все движется по кольцу. Когда-то, давным-давно она обидела свекровь, а теперь она сама свекровь, и родной сын плюнул ей в лицо.
Весь последующий день она провела как сомнамбула — не помнила что делала, не чувствовала вкуса, не заметила как в автобусе выронила перчатку… Подруга Тамара ее не поняла – хоть и сама вырастила сына без отца, но Маринину проблему посчитала высосанной из пальца слюнявой рефлексией:
— Да пусть как хочет, так и называет!
— Да ты пойми, Томка, он ведь нам даже алименты не платил! – Марина чувствовала, что говорит что-то не то, но что именно нужно было сказать Тамаре, если и в своем слишком сложном устройстве она пока разбиралась с трудом? Тамара же была слажена просто, но надежно — и именно эта противоположность характеров и сплачивала их все годы дружбы. Но Тамару можно было пронять только сугубо материальными доводами, вроде алиментов — так же, как крепкую крепостную стену мог пробить только окованный железом таран, но никак не ветер, пусть даже и ураган. Однако брошенный Мариной камень в виде алиментов оказался не тем, что могло пробить брешь:
— Ну и что? Мой урод тоже не платил. Живы же, здоровы. У тебя Васька вон компьютерный гений, хорошо заколачивает. Мало вам, что ли? Да и вообще, лишь бы ребеночек здоровенький был…
Марина пустила в ход последний аргумент:
— А если твой Валерка сына именем бывшего мужа назовет?
— А какая разница? Имя как имя. Как захочет так и назовет, — Тамара пожала мощными плечами.
Была она вообще толстокожей, как и ее любимые суккуленты, секцию которых она вела, в отличие от Марины, жалеющей у себя в теплице каждый хилый росток, и признающей право любой былки на жизнь, и тонкие нюансы от нее ускользали. Тамарина жизнь была четкая, яркая, и простая, как детская книжка-раскраска.
Вечером Вася пристал с расспросами — заметил и припухшие глаза, и севший голос. Он вообще был ангел, по какой-то случайности упавший на землю — и чаю с малиной принес Марине в кресло, и пледом накрыл, и выспросил-таки что у жены не так. Однако же он был не человек, а ангел, поэтому и советы его для обычной жизни не годились — совет Васин состоял в том, чтобы объясниться с сыном, как маме будет тяжело, если ребенка назовут так, и как маме будет легко, если не назовут. Или Олю попросить. Ничего Вася кроме своего компьютера в жизни не понимал. Если Марина Сашку попросит не называть внука Антоном, или, чего доброго, обратится с этим к Ольге, то тогда уж как пить дать назовут. Это как с продавщицей и яблоками. Если не просить, а стоять с каменной рожей, то положит хороших, а если заискивать или не дай бог пальчиком тыкать, то непременно наорет, еще и гнилое сунет. Да и не привыкла Марина просить. Но Вася настаивал, и Марина пошла.
Дети жили недалеко – две остановки трамваем вверх, и от перекрестка пешком вглубь микрорайона. Купила мандаринов – слава тебе, господи, что ничего не знаю о том, как их выращивают где-то там — в Марокко или в Испании, сказала себе Марина, может быть и сами, безо всякой химии растут. И собирают их простые и веселые крестьяне, и всегда у них светит солнце, такое же яркое, как мандарины, и всегда лето. А у нас все в сером, черном и коричневом, и вечная слякоть – то заканчивается зима, а весна никак не начнется, то сразу за весной начинается осень. На ней самой была темно-серая куртка, и черные сапоги, и зонт в руках коричневый. И зачем она его купила, когда можно было взять и красный? Марина и сама не смогла ответить на этот вопрос.
Сашки не было дома, открыла ей невестка. Приняла кулек с мандаринами, пригласила свекровь в комнату. Посидели, поговорили ни о чем – вернее, разговаривала Ольга: о том, что цитрусов ей категорически нельзя; и что УЗИ чрезвычайно вредно делать беременным, а глупым бабам непременно хочется сразу узнать, кто у них там – мальчик или девочка. Да и зачем делать, облучаться, если каждая будущая мать, прислушавшись к себе, сама может сразу определить. Вот она, Ольга, совершенно точно знает, что у нее будет мальчик…
Марина слушала, поддакивала, кивала, и чем дольше сидела, тем вернее понимала, что ни о чем она Ольгу просить не станет. И ничего ей сейчас не скажет из того, что уже приготовила, отрепетировала, повторяла всю дорогу до их дома – две трамвайные остановки вверх, и дальше по мокрой снежной каше, в серой куртке и черных сапогах, с коричневым унылым зонтом; мимо пустых песочниц, деревьев в бисерной мороси, покосившихся скамеек, грибков, которые заботливые дворничихи весной подправят, подкрасят, самосвал привезет свежий желтый песок, и его насыплют сверху загаженного за зиму местными кошками, и здесь будут играть дети, и Ольга за руку приведет сюда маленького Антона…
К этому неродившемуся Антону нужно было привыкать уже сейчас. И со всем этим нужно было как-то жить. И Марина поплелась обратно домой, так и не дождавшись сына с работы, и ничего не сказав невестке. Дома было как-то спокойнее, что ли. Дома был Вася – сидел в своей крохотной клетушке без окон, переделанной из кладовки под кабинет, стучал по клавишам компьютера, что-то мурлыкал. Она тихо пробралась на кухню, поставила чайник, включила телевизор и позвонила Томке. Чайник, тихо сипя, кипел, телевизор бубнил, Вася стучал в кладовке по клавишам, Тамара пересказывала ей последние университетские сплетни. Все было почти как всегда, вернее, все выглядело, как всегда, и Марина понемногу успокоилась.
А назавтра ее послали на эту злосчастную конференцию. Конференция была так себе – для галочки. И городок был на редкость скучный, райцентр, никаких тебе достопримечательностей, которые могли бы хоть чуть-чуть отвлечь, и кирпичная серая гостиница, на вид точно такая же, как и пятиэтажки вокруг, и совершенно некуда было себя девать после того, как вышло ее рабочее время.
И то, от чего она пыталась сбежать, отгородиться домашним уютом, чайником, телевизором, телефоном, Васей, наконец, вечером таки догнало ее, и она некрасиво, по-свински напилась в баре. А потом так же некрасиво и по-свински изменила Васе. И все только потому, что в комнате была лепнина на низком потолке — серые от пыли толстые гипсовые листья, собранные в похоронный венок, и из трех лампочек две не горели. И торчал из этих поганых листьев прочный, очень прочный на вид железный крюк с зазубриной посередине, изученный ею за несколько часов смотрения с кровати вверх до мельчайших деталей. До него можно было легко дотянуться со стула, но Марина боялась вынести стул на середину комнаты, боялась, и поэтому пошла в бар, и напилась, и проснулась в чужой комнате.
Где-то там, дома, в другой, несуществовавшей никогда жизни остался Вася — чистый, домашний, в просторной клетчатой рубашке, в синих любимых джинсах с латками, которые он сам и нашивал, и чайник, и телевизор, и Томкин голос в трубке… Здесь же были только крюк, и стул с написанным краской инвентарным номером, и незнакомый мужик с чужим запахом, с торчащими из-под одеяла пальцами ног, чужими пальцами из-под чужого одеяла…
Конференция – гостиница – бар – мужик – крюк – конференция. Кольцо все сильнее стискивало Марину в железных объятиях, и выбраться уже не было никакой возможности. Все, все было ненужно, нереально – и эта конференция, и гостиница со спящими в каждой комнате чужими людьми, людьми с написанными на них инвентарными номерами, с короткими, холодными, сиротскими одеялами, не прикрывающими чужих, холодных, мертвых пальцев…
Марина отбросила насквозь промокшее полотенце и вытерла мокрые щеки краем волосистого свитера – умываться нужно было идти в общий, спаренный с соседним номером санузел, и нужно ли вообще было умываться, когда так прочно, так косо и призывно торчал в гипсовом венке крюк? Пояс махрового халата был хороший, только какой-то неудобный, и она все еще вертела его в руках, когда сообразила – он не затянется, этот пояс, нужно что-то еще, что-то другое.
Лихорадочно, как будто теперь нужно было очень спешить, она вывалила на кровать все вещи из своей дорожной сумки, перебирая их одну за другой, и ничего не подходило. Наконец она засмеялась, как человек, нашедший после целого дня поиска верное решение: колготки – что еще может быть лучше! Торопясь, она стянула их с ног, и маникюрными ножницами отрезала один чулок. Петля вышла как-то сама собой, и скользила она прекрасно.
Абажур никак не хотел сниматься, что-то его удерживало, какие-то провода, что ли. Перерезать их маникюрными ножницами Марина, всю жизнь боявшаяся электричества, не рискнула, и потому просто очень сильно дернула. Лампа осталась у нее в руках, и освободившийся крюк сразу придвинулся, и смотрел на Марину сверху, и заглядывал в глаза, и манил, и звал, и обещал, что все закончится сразу и быстро: и конференция, и гостиница, и бесконечная зима, и чужой человек, имени которого, она, к счастью, так никогда и не узнает…
Все, бывшее ее собственной жизнью куда-то отодвигалось, видимое как бы с обратной стороны бинокля, и еще, и еще дальше. Ничего, ничего не оставалось – только одно желание – сейчас, скорее… И бывшие колготки уже ладно легли на крюк – но что-то мешало, что-то зудело где-то, совсем рядом, мешало сосредоточиться, назойливо, как попавшая между рам огромная осенняя муха – какие мухи теперь, зимой?
Марина раздраженно, нетерпеливо слезла со стула – ей непременно нужно было убрать то, что мешало. Жужжало, оказывается, в ее собственной сумке, погребенной под кучей вещей на кровати. Совершенно автоматическим движением она протянула руку и нажала кнопку:
— Мать! Ну где ты там? Ты меня слышишь? – орал в трубке голос. – Слышишь?
Я тебе еще с вечера звоню. Где ты была? Слышишь?
— Да, — прошелестела она чуть слышно.
— Олька родила! Вчера! Слышишь? Три пятьсот. Вчера вечером!
— Мальчик? – зачем-то спросила она, хотя и так знала уже все наперед. Конечно же, мальчик. Антон.
— Девочка! – неожиданно громко, на весь номер заорала трубка — видимо, Марина ненароком прижала кнопку громкой связи. – Девочка! Мордатая такая! Олька хочет Машкой, а я Кристиной, а ты как, мам? Ты когда приедешь?
Телефон орал еще что-то, а потом замолчал – то ли Сашка дал отбой, то ли пропала связь – она вообще была никудышняя в этом городишке на краю света. И все это никуда не годилось: и связь, и конференция, и жалкая набережная, и этот дурацкий крюк – дрянь, жестянка, на него и подвешивать только лишь невесомый пластик!
Девочка. Мордатая. Ольга хочет Машкой, а Сашка – Кристиной. И даже ее спрашивают: она – как? Как она хочет?
Марина села на пол, прижимая трубку ко рту, и заплакала и засмеялась одновременно. Кольцо, так и не успев окончательно замкнуться, изогнулось, и спираль со свистом стремительно ушла куда-то в небо, откуда хлопьями валил мокрый февральский снег, и аисты, несмотря на нелетную погоду, разносили младенцев.
Спираль уходила в космос, куда-то далеко в будущее, и ей не было никакого дела до женщины со счастливым лицом, сидящей на полу в чужой комнате, в чужом городе; счастливой женщины между опрокинутым стулом и розовым абажуром, выдранным с потрохами. Женщины, держащей в руках единственную пару колготок, раскромсанную маникюрными ножницами.