Она сидела на скамейке у подъезда — должно быть, ожидала благодетельницу Петровну. Вряд ли она дождалась бы ее сегодня, да и завтра тоже — это я знал лучше других. Потому как перед исчезновением хитрожопая дворничиха по-свойски завернула ко мне и проставилась: притащила водяру и ведро антоновских яблок, отчего я пришел к выводу, что у меня не было обонятельных галлюцинаций этой грёбаной ночью — пахли все-таки яблоки, сваленные у дворничихи на балконе.
Сейчас я также не страдал обманом зрения — хотя лучше бы она мне привиделась, эта неудавшаяся самоубийца. Она была пьяная. Абсолютно. В стельку. Некрасиво, омерзительно пьяная. До состояния ветоши. Я не люблю пьяных женщин, просто терпеть их не могу. Не знаю, зачем я остановился. Может быть, потому что Петровна вслед за яблоками перетащила через мой порог потертые клетчатые баулы с пожитками бывших квартирантов?
— Георгий Георгич, — пропищала она противным, искательным голоском, каким даже дворничихи умеют разговаривать, когда им что-то от тебя нужно. — Вот… собралась, значит, я… а их дома нет… с утра как умотали обои, и все… А я тут к сеструхе срочно в деревню… ты передай, Георгич, а? Вроде ничё ихнего не забыла. А я сала тебе привезу, колбаски домашней с чесночком… Сестра позвонила, кабана колют, приезжай, говорит, на свежину…
Дворничиха елозила глазами и мялась, но я и так все прекрасно понимал: она ж была не бессердечная, эта наша Петровна! И не слиняй она в спешном порядке на историческую родину, ее стопудово можно было бы уговорить, и даже без пол-литры, притараненной мне в виде взятки. Именно этого владелица антоновских яблок и боялась — своей до дрожи податливой сельской души. Поэтому и выдумала срочную поездку к сестре, и кабана, который, небось, еще не увидел свой последний в жизни свинский сон и не съел окончательное ведро комбикорма или тех же пахучих яблок.
— Ты это, Георгич… выпьешь как-нибудь, — визитерша заскорузлыми пальцами извлекла откуда-то из недр своей немаркой дорожной куртки тару и брякнула ею о стол.
— Спасибо, Петровна, только я крепкого не употребляю. Вы же знаете.
— Все потребляют! — припечатала она тоном доктора Хауса, который утверждал, что все врут. — Так вещички-то передашь, а, Гош? Придет она за ими к вечеру, небось…
Вряд ли ночная самоубийца в таком виде явилась за вещами, подумал я. Если бы дамочку не подпирала спинка скамейки, она бы просто свалилась. Хотя, возможно, я предъявляю к жертве высокого градуса, с которым давно завязал сам, слишком суровые требования? Добралась же она до скамейки своими ногами? Или, чтобы вызвать сочувствие и понимание, она напилась прямо тут, под нашими с Петровной окнами?
У дворничихи, во благовремении отъехавшей в село, было тихо и темно. Я сам, малодушно допустивший водворение клетчатых сумок в прихожую, затем также малодушно смотал удочки в контору, куда мне не было никакой нужды являться, и точил там лясы с девочками до самого вечера, разрушая рабочую атмосферу и свой имидж сурового начальника, и глупо надеясь, что в мое отсутствие здесь как-нибудь утрясется само собой.
То, что не утряслось, сидело в промозглых осенних сумерках прямо передо мной, уронив лицо и безвольно бросив руки между коленями. Я еще мог сделать вид, что не узнаю, и спокойно пройти мимо — тем более что она вряд ли вглядывалась в лица, да и вообще что-либо замечала. Но… у меня находились их с дочерью вещи… три клеенчатые сумки… возможно, вся их жизнь, в которой было нечто… разгадка того, почему она это сделала.
Я сел рядом и осторожно потрогал бывшую съемщицу дворничихи за плечо. От нее за версту разило какой-то дешевой сивухой, к аромату которой столь гармонично примешивался мощный дух до отказа набитых Петровной перед отъездом мусорных баков. Наша дворничиха была женщиной обстоятельной — и эта родственная ей душа, по-видимому, тоже. Так напиться — нужно было иметь талант. Или призвание. Или то и другое вместе. Как я уже заметил, я не люблю пьяных. Особенно, если пьет женщина. Имел опыт.
— Добрый вечер… — сказал я натужно. — Ваши вещи э-э-э… у меня.
Она все так же сидела, уставясь в никуда. Я снова слегка коснулся ее пальцами — и тут она упала. Просто свалилась как тряпичная — почти беззвучно, не произнеся при этом ни слова, и единственное, что донеслось до моих ушей, — это стук ее лба, вошедшего в клинч с грязным асфальтом.
Я ненавижу пьяных. Кажется, я об этом уже говорил, и даже, по-моему, не один раз. Теперь же я почувствовал, что испытываю и сильную неприязнь к дворникам, особенно к тем, которые сначала поднимают тебя среди ночи, а потом вламываются к тебе ни свет ни заря, чтобы всучить поллитруху и ведро сомнительной закуси к ней. Поэтому я сначала мысленно проклял Петровну, заодно и всю ее родню вместе с кабаном, его салом и свежиной, а затем попытался поднять с асфальта упавшее тело.
Она была маленькая, очень худая — и неожиданно очень тяжелая. Передвигаться на протезе мне было куда удобнее, чем на костылях, однако за последние сутки я устал и физически, и морально, кроме того, я не рассчитывал провести остаток сегодняшнего вечера именно так.
— Держитесь же, черт вас побери! — прошипел я злобно, нахлобучивая ей на голову грязную шапку.
Держаться, однако, она не желала. Ноги тоже не стремились переставляться — поэтому я поволок ее как придется, уже не озабочиваясь, что со стороны мы точь-в-точь пара набравшихся как осенние лужи алкашей. Я был трезв, но тихо и внятно матерился, а ноги той, что была пьяна за двоих, так и не сделали никаких ожидаемых движений — просто волочились, стукаясь о ступени.
Когда я дотащил ее до своей двери, обнаружил, что один ботинок с нее слетел. Правая нога осиротела, явив миру наивный розовый носок с японской кошкой Кити. Это почему-то разъярило меня так, что захотелось немедленно надавать напившейся по щекам. Я подобрал валявшуюся в метре от бесчувственного тела обувь и в бешенстве швырнул ее в женщину. Ботинок пролетел в сантиметре от ее лица и ударился о мою собственную дверь, оставив на ней грязный отпечаток.
— Р-р-адистка Кэт, бл…ь! — прокомментировал я.
И вот на этом месте наших отношений, начавшихся в точке, когда она свалилась с огрызком веревки на шее прямо на меня, — нет, еще раньше, когда я пытался удержаться на ногах и удержать жизнь в ее конвульсивно содрогающемся теле, — вот тут мне стало стыдно. Что я знаю об этой женщине, кроме того, что ночью она пыталась повеситься, а сейчас — напиться до потери рассудка? Нет, скорее, до потери памяти… потому что память — отвратительная штука. Иногда и мне хотелось сделать нечто, позволившее бы никогда не вспоминать то, о чем я помнил всегда. Постоянно. Помнил сначала пьяный — в те времена, когда еще надеялся, что алкоголь поспособствует забвению, а потом, когда уразумел, что от этого только хуже, помнил трезвый. Помнил даже во сне. Наверное, я отдал бы оставшуюся ногу, только чтобы больше ни разу в жизни ЭТОГО не вспоминать…
Неожиданно, когда я уже перетащил ее через порог, женщина открыла глаза, посмотрела на меня неожиданно осмысленным взглядом и словно бы узнала:
— Г-галоперидол, — выговорила она.
Зрачки у нее были булавочные, руки и ноги — совершенно ледяные. Я несколько секунд подумал и набрал номер человека, с которым предпочитал встречаться совсем по другим поводам.
«Всё, что мы ещё скажем»