— Добрый вечер в вашей хате…
Мама удивленно взглянула на дверь: в гости теперь не ходили, а занимать у нас было нечего. В хатах теперь даже окна не светились — если у кого и был кусок хлеба, делили его в темноте, чтобы чужие не увидели и не попросили.
— От, деточкам узвару принесла…
— Садитесь, Килина Карповна, — вздохнула мать.
Тетка Килина, дальняя ее родственница, когда-то считалась, наверное, самой толстой в селе. Теперь бабин жир сошел, а дряблая кожа была даже не морщинистой — она висела складками, словно поверх собственной баба Килина накинула еще и чужую. Широченная праздничная юбка пришедшей — та самая шерстяная юбка с узорами, на которую я всегда заглядывалась, теперь была собрана складками вдвое и подпоясана веревкой.
— Ешьте, ешьте… — приговаривала она, ставя горшок с узваром на стол. — Деточкам наварила…
Марийка уже запустила грязную руку прямо в горшок, а Степанко кинулся от матери бежать к угощению на своих худых кривых ножках, но запнулся, упал и зашелся криком. Я выхватила горшок у Марийки, высыпала груши в миску, потом подняла ревущего братика и подтащила его к столу.
— Мягенькие грушечки, мягенькие… — приговаривала баба Килина, глядя на нас, на мать, худую до черноты, с ввалившимися глазами, на Марийку, широко расставившую локти, чтобы никого не подпустить к миске, и на Степу, запихивавшего разваренную грушу в рот сразу двумя руками и который больше раздавливал, чем ел. Я почему-то не притрагивалась к гостинцу, а баба внезапно сказала:
— Меланка как выросла! Хоть сватов засылай!
Мама удивленно вскинула на гостью глаза. Я видела, что у нее чуть не вырвалось: «Что вы тут глупости пришли говорить! Какие сейчас сваты!» Но она только сильнее сжала губы, а потом встала и переставила миску от сопящих над ней детей высоко на печь:
— Скажите бабе спасибо! И хватит уже, животы заболят. Будут тогда вам на ночь мягенькие грушки!
— Спасибо, бабуся, — пролепетала послушная Марийка.
— И как же вы дошли по такому снегу, тетка Килина? — спохватилась мама, усаживая бабу под образа.
— Та с Божьего благословения, — перекрестилась баба. — Тебя, деток увидеть захотела.
Она почему-то не смотрела на племянницу, а шарила глазами по мне, будто желая что-то разглядеть. Глаза у нее были такими же черными, как у матери и у меня, но смотрела она не кротко, как мама, — глаза бабы Карповны кололи, точно иголки. Однако речь была мягкой, словно баба только что масла поела:
— Ой, выросла Малася, ой и выросла… Как посмотрю на нее — красавица… как гляну — так и вижу тебя, молоденькую совсем. Как тебя, мое серденько, когда замуж отдавали…
— Да замолчите ж вы! — чуть не крикнула мать со стоном. — Она ж ребенок еще! Тринадцать лет всего!
— Четырнадцать, сердце мое, четырнадцать, а пятнадцать как раз на Паску будет! — пела баба, все оглядывая меня. — Взрослая! Пора, пора отдавать… пора пропивать!
— Уходите! — выкрикнула мать.
Но баба и не двинулась к дверям, а начала шарить в складках своей подпоясанной веревкой юбки и вдруг вытащила оттуда неровно отрезанный шмат хлеба. Настоящего хлеба! Из муки, а не из толченой коры и сушеной травы… Баба Килина подошла к матери и молча ткнула его ей в руки.
Мама не взяла, и хлеб упал на пол. Подскочила Марийка с разинутым ртом, перемазанным бурой грушевой жижей. Степанко хлеба не видел — он все стоял у печки, куда не мог достать, не сводил глазенок с миски с грушами и тихонько скулил. Марийка во все глаза смотрела на хлеб, но не смела поднять без разрешения матери. Сестра была еще мала, но даже она почувствовала, что между матерью и ее теткой происходит что-то… что-то нехорошее!
Марийка постояла-постояла и вернулась к печке, чтобы первой завладеть грушами, если мать разрешит ей их достать.
— Бери! — строго сказала баба Килина. — Что ж ты хлеб святой на землю бросила?
— У вас, Килина Карповна, святого ничего нет…
— Бери! — повторила тетка. — У малого уже живот пухнет! Совсем плохой! А от Меланки не убудет! Не убудет, — забубнила она, — жива останется… еще и вас, дураков, накормит…
— Нет! — выкрикнула мать. — У меня еще кораллы есть! С дукачами!
Руки у нее тряслись, она кинулась к сундуку в углу хаты.
— Та кому оно сейчас нужно! — презрительно кинула баба Килина. — Побрякушки твои! Та и золотые ты ж поменяла давно, и серебра нет, одни ж медные! Гроша ломаного не стоят… тебе за них и миску картошки для детей не насыплет никто!
Я знала, что баба была права: единственный золотой дукач мать выломала еще с полгода назад. Перед этим отец отнес в скупку в город и серебряные: с бантами и синими, зелеными и темно-красными камнями — массивные, тяжелые. Многорядные материны ожерелья, которые я так любила потихоньку примерять — из красно-оранжевого обточенного бочоночками теплого коралла и белого, светящегося и слоистого баламута, еще недавно перемеженного потемневшими четырехугольными старинными крестами, также исчезнувшими, теперь словно осиротели.
— Ты не артачься, хлеб с полу подбери… Никому оно не нужно… И ты не нужна, и я… а жить всем хочется! — строго сказала баба.
— Идите уже, тетя Килина, — простонала мать, подталкивая родственницу к двери. — Идите! И темно уже… и поздно… и заблудитесь… — бормотала она почти не в себе, потому что хлеб так и лежал на полу, и дух от него волнами расходился по всей хате. Хлеб был свежий, с толстой хрустящей коркой, я даже не могла смотреть в его сторону, потому что сразу же перехватывало дыхание, а рот помимо воли наполнялся слюной.
— Идите, — все стонала мать, и баба Килина наконец шагнула за порог.
— Ничего, — сказала она, — дошкандыбаю как-нибудь с Божьего благословения! Не пропаду! И месяц полный, и от снега светло! А вы оставайтесь… как-нибудь…
Мама рухнула на пол, накрыв телом кусок хлеба, и зарыдала. Я кинулась на двор:
— Баба Килина! — закричала я. — Стойте! Стойте! Куда ж вы с непокрытой головой! Застудитесь! Вы ж платок забыли!
— Ат! — материна тетка пощупала непокрытую голову. — Зиронька ж ты моя! А я и думаю: чего ж мне так холодно!
Она быстро повязалась, а потом обхватила меня руками и тоже стала щупать, как только что свои волосы — такие же, как у матери, черные, и совсем не поседевшие, и при этом приговаривала:
— Умная… одна из всех умная!..
Она все мацала и мацала меня и при этом сокрушенно цокала языком:
— Только худая! Ой, и худая! Ну, ничего… ничего… были бы кости, а мясо нарастет! Приходи завтра ко мне, — она притянула мою голову прямо к своему рту и жарко зашептала в ухо: — Не пожалеешь! Умница ты моя! Побежала за бабой… скумекала, что к чему! И живая останешься, живая… На тебе хлебца, — баба проворно достала из-под юбки еще кусок. — На! А им не давай! Не давай! Сама съешь! Они не заслужили!
— Ты чего так долго? — с порога бросилась мать. — Чего она тебе наговорила?!
Вместо ответа я положила на стол, рядом с первым, еще кусок хлеба:
— Вот… баба просили передать.
Когда назавтра я оделась и украдкой выскользнула из хаты к бабе Килине, мама лежала на печи, с головой завернувшись в старую отцовскую свитку, и спала. Или не спала. Наверное, все-таки не спала. Но она меня не остановила.